НЕЗАВИСИМАЯ ГАЗЕТА НЕЗАВИСИМЫХ МНЕНИЙ

BIANCA. Жизнь белой суки

Эту книгу нельзя листать – её нужно смаковать.

Роман Дмитрия Лиханова – удивительное литературное явление. Любое произведение о животном – это всегда о человеке.

«Бьянка» – тоже не только о собаке, но о людях, среди которых она жила.

Повесть о человечности и подлости, доброте и предательстве. О Дружбе. И бескорыстной Любви. Автор бесстрашно погружает зрителя в мельчайшие подробности переживаний собаки по имени Бьянка. Игнорируя нетерпеливость сегодняшнего читателя, он так же неторопливо погружается в бесхитростный быт многочисленных персонажей романа, заглядывая в закоулки их существования.

Лиханов заглядывает в глубину и закоулки нашего родного языка, смакуя удивительные народные слова, которые он открывает для нас, чтобы мы могли полюбоваться его богатством. Эта книга пропитана любовью к природе, ко всему живому, ко всем этим «по-чеховски» несостоявшимся людям. Движения сюжета неожиданны, но логичны, – какой на самом деле и является наша жизнь… Я прочитал эту книгу, удивляясь ее свежести и смелости.

В заключение, позволю себе вольную цитату из произведения другого русского писателя – Гавриила Николаевича Троепольского, который тоже написал роман о дружбе собаки и человека:

«Ни одна собака в мире не считает преданность чем-то необычным. Но люди придумали превозносить это чувство собаки как подвиг только потому, что они не часто обладают преданностью другу настолько… чтобы это было естественной основой… когда благородство души – само собой разумеющееся состояние».

Андрон КОНЧАЛОВСКИЙ

Провожали Рябинина на чужбину всем «обчеством».

Следом за сельским головой спешил на узнаваемый запах перегоняемой браги местный капиталист, владелец лесопилки Харитошка, которому и самому бы хотелось прикоснуться сердцем и лапами загребущими к испанскому капиталу, да тот все не шёл отчего-то, уплывал в чужие руки. Обидно было Харитошке. Зависть сушила его уже два месяца, а в последнюю неделю и вовсе навалилась на него пьяной бабой. Не продохнуть! Воспаленное сознание буржуина строило коварные планы: от кражи у Николая заграничного паспорта, до совращения его жены Ольги, а может, даже и бандитского разбоя по возвращении наследника в родные края. Между тем, христианская его душа кручинилась от этих дурных помыслов, а сердце стремилось к памятному с малолетства темному бревнами дому, возле которого они вместе с Колькой отливали в глине свинцовые грузила, чинили сломанный «школьник», бились в кровь с пацанами из соседней Верхопаденьги и встречали рассветы…

Последним заявилась местная достопримечательность Костя Космонавт – Христа ради юродивый. Пришёл он в Астахино пару лет тому назад из далёкой Ярославской области. Шёл оттуда, говорят, босиком, с брезентовым рюкзачишкой за плечами да с липовой палкой в руках, к которой были у него привязаны пустые консервные банки и алюминиевый чайничек с погнутым носиком. С этим посохом да с грохотом железным передвигался Костя по русской земле, возвещая встречным правду о стране, ее правителях, да о грядущем Страшном судиище. Был лохмат, не чесан, грязен, но, ко всеобщему изумлению, зловония никакого при этом ни источал, а даже наоборот: пахло от Кости свежим зефиром. Глядел он на мир единственным лазоревым чистым глазом. Зубов у Кости тоже почти не осталось, поскольку имел он странную привычку собственноручно выдирать их плоскозубцами в подарок односельчанам, страдающим от зубной боли. Некоторые даже изготовили из Костиных зубов амулеты, носили их вместе с нательным крестом и верили в их чудодейственные силы. На голой груди юродивого, едва прикрытой драным пиджаком фирмы «бриони», виднелся наколотый синими чернилами лик первого космонавта Юрия Алексеевича Гагарина в скафандре, отчего и привязалось к Косте его необычное прозвище. Бывает, изготовятся генералы к запуску ракеты в ближнем Плесецке, а Костя Космонавт уже об этом секретном запуске откуда-то знает, на карачках взбирается на Колывановский утес, чтобы с вершины его следить за призрачным огоньком, уносящимся в черный космос. Осенять огонек многократно крёстным знамением, а вдогонку непременно слать ещё и воздушный поцелуй. Словно крёстное знамение посылал вслед за ракетой. Оттого они, видать, в ту пору и не падали.

Говорил Костя мало, зато плакал часто. Слезы его лились из выцветшего глаза иногда без всякой причины, скатывались по руслам морщин в пегую, похожую на паклю, бороду, но не исчезали в ней, а скатывались дальше на грудь, орошая солью и влагой старую татуировку. Тогда казалось, плачут оба: Костя вместе с Гагариным. Бабы утверждали, что, плачет Костя за людские грехи, за беспутную жизнь, в которой пребывает нынче Россия.

– И ты, сердешный, пожаловал, – улыбнулась Ольга юродивому, – ну так входи, раз пришёл. Неча в дверях-то ошиваться!

С осторожностью ступая по половицам, юродивый шёл теперь в горницу, но, заметив в сенях свернувшуюся Бьянку со щенком, опустился на коленки, протянул руку, коснулся её теплой шерсти. Собака прижмурилась от удовольствия. Она чувствовала доброту этого человека, нежное тепло, которым он окружил её, словно мать в далёком детстве, каким и она окружалатеперь своего ребенка. А ещё чувствовала Бьянка слезы – из единственного глаза Кости Космонавта кропили они лапу её, шею, даже морду.

– Оставь её, Костя, – послышался позади голос хозяйки, – она у нас теперь в страдании. Ступай в горницу.

…Прежде, чем приступить к трапезе, хозяин встал из-за стола и, оборотясь ликом к божнице, сотворил «Отче наш» с поясным поклоном. Некоторые из гостей с какой-то ленцой, неохотой и грохотом лавок поднялись следом. Крестились украдкой. И было им будто бы даже неловко, стыдно за это. Остальные же, среди которых первым агностиком слыл учитель Толстой, не пошевелились. Сидели на лавках, поглядывая с нетерпеливой тоской на рябининские разносолы. Молитва была прочтена, но хозяин остался стоять, откашлялся в кулак, произнес громко:

– Уезжаю я от вас, дорогие мои односельчане. Уезжаю в дальние страны, которых отсель не только что не видать, но и не слыхать о них даже. Уезжаю в сомнении, ибо не ведаю, чего там меня ждет и с чем ворочусь. Меня тут спрашивают робята: куда ты нахрен, Колька, собрался? В какую, мать твою, заграницу? Рехнулся что ль за ветхостью лет? Нет, не рехнулся. Хочу вот поглядеть, как люди живут. Какие у них там законы, да порядки существуют? Есть ли в них вера, любовь? Вот узнаю и вам расскажу. Оно, конешно, можно вот так всю жизнь пнем и в нашем болоте мыкаться. Я бы и сам так куковал туточа до могилы. Тока Господь, видать, на меня иные планы имеет… Вот. Жёнку мою, Ольгу, оставляю заместо себя на хозяйстве. И, коли что вдруг случится в мое отсутствие, Христа ради прошу, не оставьте ее без вашей помощи, поскольку надеяться ей будет не на кого. Ну, а коли не вернусь, коли отдам Богу душу, не поминайте лихом. Помогай вам Господь! – В глазах его на мгновение сверкнула слеза, но тут же обсохла, а лицо озарила широкая парняшная улыбка. – За ваше здоровье, мой несчастный русский народ!

Поднял граненый стакан самогона и махом выплеснул в раскрытую глотку. Как жара в каменку поддал.

Бьянка наблюдала за происходящим из приоткрытых в сени дверей. Она не знала, что видит хозяина в последний раз, что жизнь её скоро изменится, равно как и жизнь иных из веселящихся в доме людей. С каждой следующей рюмкой гости становились красней, громогласней, покуда, наконец, не превратились в единое, слитно гудящее хмельное скопище… Бьянка пьяных не любила. Не любила исходящего от них запаха перегорелого самогона вперемешку с луковым духом и селедкой. Не любила человечьих глаз, в которых не видно улыбки, или радости, или даже пугающей ее злости, а только тяжелый, мертвый туман. Получить от пьяного кованым сапогом в бок или оглоблей по хребтине – обычное дело. А потому только лишь наполнилась рябининская изба скандальным, пьяным гулом, Бьянка поднялась со старой телогрейки в сенях и вышла во двор.

В пыли возле штакетника, увитого девичьим виноградом, – благодатная тень, в которой нежилась беззаботная юная сучонка Булка. Мать опустилась рядом с нею, в ту же теплую пыль, лизнула белую мордочку горячим языком и положила голову на вытянутые лапы, позволяя своему ребенку дурачиться, даже прикусывать ее остренькими молочными зубками. Костя Космонавт примостился рядом, с пронзительной грустью взирал на собак, качал седой головой. И вдруг заговорил:

– Ибо тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих, потому что тварь покорилась суете не добровольно, но по воле покорившего её, в надежде, что и сама тварь освобождена будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих. Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она, но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего.

Произносил он эти незнакомые и загадочные слова тихим голосом, словно чарующее заклинание, от которого сердце Бьянки пришло в необычайное возбуждение, отчего она тут же завыла, как бы подпевая юродивому. Вслед за ней тонким фальцем завыл и её щенок.

– Псалмопевцы вы мои милые, – улыбнулся в бороду Костя. – Всякое дыхание да славит Господа! И то: идем со мною, собачки? Велика земля наша, да бестолкова, темна, душою озлоблена. Вот мы и отдадим земле нашей любовь. Я – человечью, свою, ты – тварную, собачью.

Если бы в тот вечер Бьянка послушалась старика! Вместе с дочерью отправилась странствовать по великой русской земле. Жизнь ее, без сомнения, приняла бы иной ход, пусть и нищий, и бродячий, зато во всех смыслах праведный. Однако собака на то и собака, что хранит преданность единственному хозяину, особо не разбираясь в его человеческих качествах, лишь остро чувствуя его настроение, взгляд, голос, запах. И никакого другого хозяина ей не надо.

…Подходил к концу ещё один, самый обычный, день человеческого бытия, в который вместились тысячи смертей и новых жизней, неисчислимое число людских трагедий и радостей, предательств, измен, свершений и побед, Среди этого необъятного человеческого моря незаметно и ничего не значаще, словно пыль, терялась жизнь странного юродствующего человека и двух собак, лежащих у его голых ступней. Мимо них, пошатываясь, а то и падая тянулись по домам гости. Последним вышел на порог хозяин. Постоял, облокотившись о дверной косяк, и тихо, даже как-то заговорщически посмеиваясь, направился к Косте. Сел рядом, обнял за плечи и, обдавая лицо блаженного перегаром, прошептал: «Прощай, Родина!» Резко обернулся, словно кто его наотмашь ударил, ткнулся лицом в ладони. И зарыдал горько.

ХХХ

С тех пор, как уехал дядя Николай из Астахино, он позвонил всего-то разочек из таксофона мадридского аэропорта Барахас, который доносил его голос до родного дома с такими искажениями и мутациями, что казалось, звонит он из могилы, из самого, прости Господи, загробного мира. Ольга не узнала его вначале, а поверив, что это именно он, Николай, испугалась больше всего, что тратит муж на разговоры с нею драгоценную валюту. А уж потом только от того, что говорит он голосом не здешним. Однако говорил он слова понятные. О том, что долетел благополучно, что самолёт ему понравился, особенно красивые стюардессы в одинаковой форме и с платочками на тонких шейках, а ещё – дармовая выпивка и харчи. О том, что встретила его душевно переводчица по имени Лола, нанятая адвокатской конторой для сопровождения нотариальных услуг и дяди Николая вместе с ними. Что у Лолы этой бабушка из наших, Коминтерновских, родилась и воспитывалась в Советском Союзе, но, лишь только испанским детям разрешили вернуться на родину, умчалась туда одной из первых, продав родительскую квартиру и часть бабушкиного архива с подлинными автографами Ленина, Троцкого, Бухарина, Долорес Ибаррури и Пабло Пикассо. По словам Рябинина, бабёнка эта, Лола, ему не понравилась. Однако тренированная женская интуиция подсказывала Ольге, что всё обстоит с точностью наоборот, что неведомая Лола, которая теперь будет сопровождать её мужа по незнакомой стране, та ещё лярва. Но вида не подала. Сказала только: «Ты там поосторожнее. Мало ли чё. Всё одно – чужбина». В ту же секунду на том конце провода что-то замкнуло, тренькнуло и отозвалось короткими, словно сердечный перестук, гудками. Ольга звала мужа ещё, раз десять окликала по имени, но ответом были только чужие гудки. Повесив трубку, она долго сидела на табуретке возле алого, как кровь, телефонного аппарата, думала про своего Николая. И сердце её саднило.

Порой казалось Ольге (и телевизор её в этих страстях поддерживал), что муж её, по неопытности и незнанию тамошнего языка, угодил в сети испанских работорговцев, и те обменяли его в марокканском Танжере на партию гранатометов. Порой грезился он ей весь переломанный на больничной койке, с трубками и проводами, по которым втекает в него кровь и мутная жидкость из капельницы. Но иногда она видела его на берегу моря, каким показывает райскую жизнь русское телевидение: в окружении молодых бабёнок с бесстыдно выпяченными титьками, в окружении фимиамов и дыма марихуаны. Эти мысли она старательно гнала прочь, утешая себя, что Николай её уже не молод, местами даже плешив, фигурою неказист да речью косноязычен. Такие девкам молодым не нравятся. Да и вера его православная не дозволит ему такого бесстыдства. Словом, Ольга готова была поверить в любую причину мужниного молчания, включая измену Родине, инвалидность, рабство и даже внезапную гибель – кроме паскудства прелюбодеяния.

Время шло, а от Николая по-прежнему – ни весточки. Чуть ли не каждый Божий день добегала Ольга до почты, в ожидании заграничного письма или хотя бы телеграммы. Однако почтальонша Нюра Собакина, всякий раз, вслед за визгом дверной пружины, увидев её на пороге, улыбалась, словно бы извиняясь, и качала головой в рыжих завитушках перманента:
– Нету Вам ничего, тетя Оля.

Но однажды, уже в июне Нюркино лицо осветилось искренней радостью. Она даже подскочила со своего места навстречу Ольге, сжимая в руке широкий лоскут писчей бумаги.
– Телеграмма Вам, тёть Оль! Оттуда! И вот ещё – перевод!

У Ольги от этих новостей ноги ослабли. Жаром обдало. Сердце затрепетало в смятении. Она опустилась на стул и, проведя рукой по волосам, попробовала читать телеграмму. Но как её прочесть, если написана она нерусскими буквами?

– Что-то я ничего тут не разберу.

– Это транслитерация, – объяснила выпускница штукатурного техникума, – слова-то русские. Только написаны они латиницей. Там у них нет телетайпов с русской клавиатурой.
«В права наследования вступил, – значилось в телеграмме. – Получил землю, дом и хозяйство. Теперь разбираюсь. Скоро не жди. Управляйся пока сама. Посылаю тебе тысячу долларов. Этого хватит на первое время. Целую. Николай».

Оторвав взгляд от лоскута писчей бумаги, Нюра посмотрела на Ольгу. Она застыла. Как если бы превратилась в кусок льда или гранитную глыбу. Как это – «управляйся сама»? Как – «скоро не жди»? – потерянно повторяла Ольга. Что значит – «на первое время»? Нюра Собакина не умела ответить на эти вопросы, а если бы и умела, все равно не знала, что сказать. Не зря же говорят, что чужая жизнь – потёмки. Тем более – жизнь заграничная. А Ольгу словно контузило. Раскачивалась вперед-назад, уставившись немигающим взглядом в одну точку. Наконец, жалобно взвыла. Нюра метнулась к графину с водой, плеснула в стакан, накапала двадцать четыре капли корвалола и заставила Ольгу выпить. Воздух в почтовом отделении наполнился сладким ароматом чабреца и корня солодки, а Нюра непрестанно гладила ледяную Ольгину руку, утешала её, как умела.

И та начала отходить понемногу: светлеть взглядом, розоветь лицом, вдыхая глубоко, размеренно, понемногу впускать в сознание новую свою жизнь – в изгнании. Наконец, поднялась, выпрямилась и, аккуратно сложив телеграмму, спрятала её в карман василькового платья.

– Где деньги? – спросила отрывисто, жестко.

Расписалась в квитанции на получение денежного перевода на тысячу долларов США (в пересчёте на родные, деревянные), отправила толстую их пачку в карман вслед за телеграммой и решительно вышла вон.

Так началась новая жизнь простой русской женщины Ольги Андреевны Рябининой – женщины, хоть и не овдовевшей, но нежданно брошенной, забытой, отложенной на потом, что для сердца бабьего – ещё горше, ещё больней. Лишённой опоры, теперь ей приходилось рассчитывать только на себя. На собственные силы, смекалку, сообразительность, на бесценный, наконец, опыт деревенской жизни, позволяющий человеку прокормиться, согреться и выжить в самых невероятных условиях и катаклизмах – будь хоть это, не приведи Господь, ядерная зима или оранжевая революция.

Однако даже в тяжелом деревенском быту существует разделение труда. Женское дело – управляться со скотиной, поддерживать чистоту в доме, да кашеварить, да обстирывать, да шить, да рожать, конечно, ребятишек. А тут пришлось Ольге иной труд осваивать, каким прежде только в мужнином исполнении любовалась. Пришлось колоть дрова; таскать пятидесятикилограммовые фляги с водой; столярничать, орудуя кургузым, но до бритвенной остроты заточенным топориком, да долотом, да рубанком; разбираться в премудростях электрических соединений, щитков и трансформаторов; рулить на тракторе «Беларусь», чтобы вспахать полюшко, да боронить его, да косить траву для скотины. Пришлось учить наизусть молитвы из ветхой Николаевой книжки, поскольку одной-то бабе, да без помощи Божьей, с хозяйством таким нипочём не совладать.

Бьянка тоже почувствовала перемены. Теперь Ольга почти не обращала на неё внимания, забывая не то, чтобы подлить в миску свежей водички или поласкаться, но даже, порой, и покормить. Бьянка не сердилась на Ольгу, понимала, что, за отсутствием дяди Николая, она теперь единственная хозяйка в доме, на неё легла вся ответственность. Не мешало и самой Бьянке подумать о пропитании. В тот год она была энергичной, здоровой и сильной собакой, способной пройти лесом не один десяток километров в поисках пропитания. И вернуться с добычей. Так бы и жили они с хозяйкой Ольгой, каждая в заботах о хлебе насущном, если бы не тот июльский сенокос.

Дядя Николай справился бы с этой работой недели за две. Для Ольги, которая в прежние годы только ворошила и стоговала сено, теперь, без хозяина, сенокос мог растянуться на месяц.

Сарай, в котором Рябинин хранил хозяйственный инструмент, от времени, снега и солнечного жара подёрнулся свинцовым налетом, шифер пошёл зелёными разводами плесени, а местами и мха. Нужный Ольге агрегат прислонился к правой стене сарая, покрылся пылью и паучьими тенетами. Назывался он «косилка сегментная КС-2.1».

Утро в тот день выдалось погожее. Сквозь протертое стекло кабины по-особому увидела Ольга свой большой северный дом, где ей теперь придется встречать одинокую старость, может, и смерть, окинула взглядом широкое нескошенное поле, которое предстоит сегодня скосить, самодельный, крашенный желтой краской крест на Никольском храме. Вспомнилось: муж не уставал повторять, что дом и жизнь его соседствуют с храмом его же имени не иначе, как по промыслу Божьему. Увидела она и Бьянку, мчащуюся ей навстречу, но мысли её были заняты совсем другим. Пора было начинать. Трактор с поднятым агрегатом, покачиваясь на ухабах и выбоинах, постукивая и отплёвываясь чёрной гарью отработанной солярки, медленно пополз в сторону поля. Срезанная трава ложилась стройно, дружно, оставляя после себя ровное стриженое жнивьё. Солнце теперь светило в глаза оранжевым горячим жаром. Пахнущая остро соком травяная труха, мельтешня мотыльков-однодневок, что погибнут уже на закате дня, свежий ветерок лета – всё это вызывало в женской душе безотчетное ликование, ощущение полноты жизни, радости бытия, которые даровал Ольге сегодня Господь. Заслоняясь от солнца ладонью с обручальным кольцом, она упрямо правила к концу второго прокоса.

Бьянку она не заметила. А та вынырнула из оранжевого марева, неслась к хозяйке – навстречу лязгающим ножам агрегата. В следующее мгновение и поле, и ближний лес, и небо оглушил пронзительный собачий визг, от которого внутри у Ольги все оборвалось. Она сразу поняла: Бьянка попала под нож. Заглушив двигатель, выпрыгнула из кабины. Белая лайка лежала возле ощетинившейся ножами косилки и тихо стонала. Агрегат перерезал ее задние лапы. Ольга опустилась перед Бьянкой на колени, проговорила:

– Всё будет хорошо, девочка. Потерпи немного. Я тебя тут не оставлю.

С трудом подняла собаку в беремя и,без продыху к дому помчалась. Бьянка не открывала глаз, уткнувшись носом в хозяйкину спецовку, в тепло её горячего, распаренного тела. Силы покидали её. В обморочном тумане она бежала ещё, переполненная радостью нового утра, вслед за уходящим трактором хозяйки, видела, как сиганул из-под куста серый зайчишка, но не кинулась вслед, летела вперёд, полная радости и дурманящего чувства свободы…

Добежав с собакой до дома, Ольга положила её на хозяйский верстачок и первым делом отсекла топором сухожилие, на котором держалась отдельная от тела вторая лапа. Поглядела внимательно, не раздроблены ли кости. Лапы были отсечены с хирургической точностью по суставы. Ольга кинулась в дом, тут же выбежав оттуда с ведром студеной воды и ворохом чистого тряпья. Промыла культи, засыпала их белым порошком стрептоцида, залила флаконом зеленки и накрепко перевязала тряпками. Бьянка тяжело дышала, словно не Ольга, а она проделала весь безумный, лихорадочный путь к дому. Язык её вывалился и свисал из приоткрытой пасти безжизненно и сухо. Глаза были закрыты. Бьянка всё ещё плыла в забытьи.
Чудились ей изумрудные горы с сахарными шапками снежных вершин, над которыми медленно кружили величественные кондоры. С изумрудных гор пенными водопадами стекали слезы реликтовых ледников, появившихся тут даже не тысячи – миллионы лет назад. И полнили собой бездонные лазоревые фьорды. А в них – жирный лосось, ртутные стайки мелкой сельди, тучная треска, плоские туши палтуса. Лоси медленно шествовали по краю долины в поисках кристаллов каменной соли. Благородный марал с ветвистыми раскидистыми рогами вдыхал поднятым вверх влажным носом тишину утра. И вздрагивал всей кожей. В этой солнечной благодати нашлось место даже тяжелому шмелю, даже хрупкой подёнке с прозрачными крылышками. Не было тут только человека. Словно бы ушёл он, покинул благодатные эти края. И жизнь без человека стала ещё лучше. Чище, счастливее…

ХХХ

В конце октября до Астахино, наконец, добралось очередное послание от дяди Николая. Сообщила об этом, взволнованно пуча глаза, Нюра Собакина, встретив Ольгу в сельпо. Народу в магазине было немало: ждали, когда подвезут свежий хлеб.

Едва Нюрка сообщила во всеуслышание, что из Испании Ольге пришла долгожданная депеша, как ожидавший хлеба народ, словно по команде, оборотился к Рябининой. Всем было интересно, что она на это ответит? Но Ольга не сказала ни слова. Кивнула Нюре и вышла вон. Граждане тут же принялись эту «санта-барбару» обсуждать, высказывать предположения, отчего это Николай не возвращается, уж не нашёл ли себе на чужбине заместозаконной супруги иностранную сударушку? Не предал ли он этим и Родину заодно?

Граждане, как всегда, были правы.

Вскрыв на почте заграничный вытянутый конверт с двумя уточками- мандаринками на марке, Ольга развернула лист дорогой бумаги с водяными знаками. И прочла следующее:

«Дорогая моя Олюшка! – писал как-то уж совсем подозрительно складно и ласково Николай Игнатьевич. – Прежде всего передавай от меня привет нашему голове Августу Карловичу Веттину и супруге его (сыр и ногу я ему уже давно купил, отправлю на днях посылкой), директору школы Льву Николаевичу Толстому, Матвею Едомскому с Ангелиной, Харитону, сестре моей Зинке, племяннице Любке с мужем, Серафиме Аркадьевне, Нюрке Собакиной, егерю Витьке Кузину да остальным ребятам. Скоро ты сможешь с гордостью меня называть Николас де Бланко Видаль, поскольку после смерти отца могу унаследовать его титул барона. Я уже написал об этом заявление в Министерство юстиции Испании и теперь буду ждать, когда его подпишет король. Но на это уйдёт не меньше двух лет. Как ты понимаешь, я вступил уже в права наследования отцовского имущества, которое состоит из 63 гектар оливковых деревьев в Андалузии, одной фермы для выращивания боевых быков для корриды в деревне Буэнамадре, двух имений в Ла Манче и домом в Ронде, где имеется ещё большой апельсиновый сад, семи автомобилей, цены которых я пока не знаю, и даже личного самолёта в аэропорту Менисес. Конечно, отец оставил мне большое состояние, которое хранил в банках под проценты. Одним словом, я стал вдруг богатым человеком! В моих делах помогают мне управляющие и известная тебе Долорес, без которой я вообще, как без рук, поскольку по-испански покуда не балакаю. Она – как ты! Только ещё добрее. Предлагал ей деньги за её работу, но она от них отказывается, говорит, что не в деньгах счастье и помогает мне бескорыстно.

Хочу сказать тебе, что мне было бы приятно, если бы ты смогла приехать сюда, пусть даже и насовсем. Продавай к лешему избушку, да сарай, да животину с техникой и перебирайся сюда. Можешь даже никаких вещей не брать, кроме икон. Я тут всё тебе куплю и поселю хочешь в Ла Манче, хочешь в Ронде. Поживёшь в своё удовольствие на старости лет. Неужели мы этого не заслужили с тобой? Отдельным переводом я послал тебе ещё десять тысяч долларов, чтобы ты уже ни в чём себе не отказывала. Таких деньжищ в Астахино сроду не видывали. Их хватит и на поездку, и на переезд, и на всё остальное. Заживём втроем с моей Долорес дружно и счастливо. Любящий тебя муж Николай Рябинин».

«Он, должно быть, от деньжищ-то этих совсем умом тронулся, – подумала про себя Ольга без злости, но с искренним сожалением. – Или горькую глушит».

Следующая мысль поразила её своей ясностью и прямотой, поскольку исходила из самой сердцевины северной женской души. «Надо его спасать, – подумала Ольга, – Жена я ему али нет? Негоже так от мужика-то отказываться. А уж бобылкой остаток дней прожить – тем более».

– Нюр, – обернулась она к Собакиной, – купи-ка ты мне путёвку!

– Куда, тёть Оль?

– Да в Испанию эту поганую, подери её лешак.

– И вы тоже? – изумилась Нюра.

– Мужика своего из басурманского плена вызволять поеду, – улыбнулась задорно Ольга.

Через четыре недели, или поболее того, путевка заграничная была готова. Неведомый Ольге авиалайнер собирался унести её на Иберийский полуостров в начале декабря. А покуда предстояло ейразобраться с хозяйством.

Да ведь это только сказать легко – разобраться. Кому оно нужно – хозяйство-то это, кроме тебя самой? Поглядишь окрест: мерзость запустения пришла в северные наши края. Старики ещё смердят как-то на свои грошовые пенсии, да с картохой и редькой на огороде, доживают свой век. Народ средних годов, чьё детство пришлось на советские годы, а зрелость на дремучий капитализм, те только покуда и колобродят. Мутят какой-никакой бизнес. Беззаконно лесом промышляют, да зверем диким, да ягодой. Словно чудь белоглазая, дикая. А уж те, что помоложе, кто о советской-то власти и не слыхивал, с деревней жизнь свою даже не связывают. Прутся в города и районные центры поближе к разврату, разной подлости и греху. И возвращаются в родную деревню теперь уже в роли дачников – неудачников, и в городах не ставшими городскими, и родину малую утеряв. Но только про это уж несколько лет талдычат, да что толку? Умирают старики. Детишки, их повзрослевшие заколачивают досками окна, да выбрасывают не нужное им барахло, да, может даже и всплакнут, вспоминая вдруг головокружительное своё тут детство, да скоро умчатся, оставляя отцовский дом на скорую погибель. Без хозяина любой дом, как известно, погибает очень быстро, словно поражённый раковой опухолью человек…

Почитай целую неделю кумекала Ольга Рябинина, что ей делать с большим наследством испанского своего идальго. Трактор сбагрила сразу, за полцены, на пилораму, где, на счастье, собственная техника надолго вышла из строя, как водится, по причине безалаберности нерадивого тракториста. Сети, мотор «ветерок» да китовый гарпун в довесок уступила за бесценок местным браконьерам. Уложила в сундук иконы, укутав байковым детским одеяльцем, туда же отправился альбом с фотографиями – осколками прежней, молодой и счастливой жизни, сберегательную книжку с беспроцентным вкладом на шесть тысяч рублей, ветхие документы, подтверждающие её появление на свет, заключение брака да трудовую деятельность, по которой можно было проследить весь путь Ольги Андреевны Рябининой со дня окончания восьмого класса до развала СССР.

Хотя и считались Рябинины по местным понятиям людьми зажиточными, однако ж, когда пришло время, что называется, собирать камни, поняла Ольга, что похвастаться ей особо нечем. Из всех богатств разве что золотой крестик на шее ценою в три тысячи рублей, что подарил ей на пятидесятилетний юбилей Николай, и золотое колечко с бирюзой – на рождение дочери. Остальные деньги, полученные от продажи молока, шкурок, картошки и кроликов, вновь, как теперь говорят, инвестировались в дело: в новый инкубатор, в прививки для скота и птицы, в запчасти к тракторам и, само собой, в бочки с соляркой. Может, и были у Николая какие тайные от неё схроны да заначки, однако, про них ей было неведомо.

Многое решила оставить как есть. Всю мебель. Коврик с фигурами трёх охотников на привале, сотканный, говорят, с какой-то известной картины. Телевизор цветной со спутниковой антенной, корейский радиотелефон, самогонный аппарат, посуду и кухонную, так необходимую ещё недавно дребедень: чугунки, кастрюли, ведра, ухваты. Не тащить же ухват в Испанию! «Да мало ли что, – рассуждала Ольга, – вдруг что пойдёт не так, что, если брешет Николай про свои богатства или бабёнка новая успела ободрать его как липку. Будет куда отступать. И куда, на худой конец, вернуться».

Когда с недвижимостью, техникой и сборами было, наконец, покончено, пришёл черед думать, как поступить с живностью. Добрая, доверчивая корова холмогорской породы Маркиза, которая жила у Рябининых четырнадцать лет, была любимицей Ольги. Если бы не Маркиза, не пережить им было бы лихолетье девяностых годов, когда власть то и дело сшибалась с народом, хмельные вожди рвали в клочья СССР, и дело чуть не дошло до братоубийства. Отзвуки московских боев, хоть и транслировались центральным телевидением, доходили до Астахино в виде приказов и распоряжений с большим опозданием, так что об экономическом, как по «ящику» говорили, коллапсе, местный народ узнал не сразу. Началось и тут с задержек пенсий и зарплат, которые худо-бедно ещё платили в колхозе. Но тут и колхоз стране оказался не нужен, и ни фондов, ни денег, ни солярки, ни даже страхового семенного запаса вокруг на сотни вёрст не сыскать.

Не сразу поняли крестьяне, что рассчитывать им теперь, кроме как на самих себя, больше не на кого. А как раскумекали, принялись колхозную собственность понемногу вначале, а затем всё шустрее, растаскивать. Покойничек Камиль Федорович Бухалов, на правах председателя «Заветов Ильича», пытался было по тогдашней государственной моде переиначить колхозников в сознательных фермеров: выделить им в собственность паи, да акции в зачёт задолженности по зарплате. Только народ этот подлый в светлое капиталистическое завтра почему-то ломиться отказывался. Пришлось Камилю Федоровичу пустить народное прежде имущество с молотка: ГСМ, технику, хоть даже на металлолом, и без того не многочисленный, оголодавший колхозный скот – на мясо. Несколько недель стоял над фермой протяжный коровий стон, а из распахнутых ворот на сахарный снег стекали реки невинной крови. Несколько забрызганных кровью мужчин и парней, вооруженных топорами и разделочными ножами, орудовали, что называется, без устали. Резали ревущие в испуге горла. Кромсали тёплую ещё плоть. Рубили суставы и кости. И потянулись по селу кровавые обозы. Прицепами, багажниками ржавых автомобилей, да и просто санками тащил по норам народ свою добычу. Жировали всем селом до лета, покуда стратегический запас не начал подванивать. Тогда наварили из говядины тушёнки да по банкам харч закатали. И всё же к будущей зиме и эту заначку прикончили. Наступили голодные времена. Пенсии и те не платили. Знатный прежде колхоз «Заветы Ильича» разграбили, растащили, просрали, а теперь и бывшие колхозники, отставные труженики полей естественно, оказались никому не нужны.

Да в завершении всей этой истории Бухалов самолично скупил колхозные паи да акции с тем чтоб через несколько лет продать их вместе с колхозом и народом его криминальным авторитетам из города Кандапоги. Да что-то в документах и расчётах своих при продаже, видать, напутал. Нашли Камиля Федоровича в светлом березнячке возле погоста со сквозной дырой посреди геройской груди. Менты, как водится, посчитали это самострелом и дело закрыли. Новые хозяева местностью этой и своим приобретением не шибко интересовались. Они рубили русский лес и продавали его чухонцам.

Вот тогда-то Маркиза семейство Рябининых и спасла. Теплое её молочко с легкой голубизной тут же отправлялось в новый, с фермы украденный сепаратор, превращаясь через считанное время в густые сметану, сливки, масло. Ухоженная, сытая, Маркиза честно платила своим хозяевам сладким молочком и коровьей любовью, проявлявшейся в томном взгляде из-под белесых ресниц, прикосновениях шершавого языка к доящей руке да глубоких вздохах. За дойкой Ольга всегда разговаривала с коровой, делилась с ней переживаниями, страхами, пересказывала деревенские новости, а порою пускала слезу, жалуясь на каторжную свою долю. После того, как дядя Николай откинулся на Пиренейский полуостров, сокровенней подруги у Ольги, пожалуй, и не было. Маркиза да Бьянка – две живые, родственные души.

Вот и теперь, лишь только исполнилась решимостью избавиться от коровы, Ольга, взяв в руки подойник да скамеечку свою заветную, пришла в хлев, чтобы поговорить об этом с верной своей подругой. Пристроила скамеечку у маркизиного правого бока, вымыла теплой водой полное молоком вымя, обтерла тряпицей байковой.

– Ты уж не серчай, моя хорошая, – промолвила Ольга, надавливая пальцами на соски, из которых тут же тугими струями брызнуло в подойник парное молоко. – Я ведь не по своей воле свожу тебя со двора. Вишь, как оно всё сложилось: мужика свово надобно из чужбины выручать. Иначе как? Пропадёт он там со своими деньжищами да бабёнкой его подколодною. Я уж по-всякому думала да гадала. Может, денег кому дать, чтоб за вами, сердешными, пока езжу, ухаживали. Да кому вы, бедолаги, нужны? Даже за деньги. Лучше мамкиной-то любови всё одно не сыскать!

Тут Ольга не выдержала. Голос её, по-стариковски задребезжавший, отворил путь слезам, и она, оторвавшись от дойки, утирая рукавом крепко солёную влагу, заголосила, прислонилась головой к тёплому пятнистому боку подруги. И слезы её капали и капали в теплое молоко Маркизы. И исчезали в нём без следа.

– Да на кого же я тебя оставляю! – выла Ольга. – На каку погибель отдаю! Ты ж меня спасала! Ты ж всех нас скока лет кормила-поила! Скока слёз я по тебе пролила, когда заблудишься, да застудишься, да титьками надсадишься. Прости меня, подруга моя верная, прости хозяйку свою, зло замышляющую. Прости за разлуку вечную! За горюшко, против воли моей чинимое! Прости меня, прости!

Маркиза слушала Ольгу, не понимая причины её слез, но чувствуя близкую, наваливающуюся беду. Утешая хозяйку, повернула тяжелую голову, лизнула наждачным языком её солёные щёки. Молоко Маркизино отчего-то перестало сцеживаться. А в воздухе застылатягостная тишина. Будто согласные две струны разом оборвались внутри животного и человека…

Что ж делать? Отправилась Ольга по сельской улице, исхоженной ею вдоль и попрек. Возле сельсовета – председательская усадьба. Дым из трубы – березовый, дегтярный. Знать, Август Карлович еще дома, блины на простокваше кушают. Завидев у калитки Ольгу, от блинов своих не оторвался, сохраняя начальственную и родовую степенность.

– Ну, и где этот твой рыцарь печального образа? – огорошил её с порога. – Возвращаться-то собирается? А то мне уже из «эфэсбэ» звонили, уточняли, где он и что.

– Вот я и еду его возвращать, – ответила Ольга, – уже и билет купила.

– Во как! – удивился Веттин. – Стало быть, тоже Родину предаешь?!

– Плохо судите обо мне, Август Карлович. А ведь я Вам ничего дурного не сделала. Вот, пришла, думала коровёнку свою предложить. А вы враз – «предатель».

– Стало быть, коровёнку? – остывал Веттин. – Оно, конечно, в заграницу её не попрёшь. А сколь ты за неё просишь?

Памятуя о своей слишком высокой, как оказалось, цене за Маркизу – в пятнадцать тысяч рублей, Ольга сделала скидку – сразу на пятьдесят процентов.

– Знаешь что, любезная Оля, – промолвил в ответ Август Карлович, – Маркизу твою за эти деньги у нас не продать. Сама, небось, понимаешь, как люди живут. Пенсии приносят с опозданием. Да и пенсии-то – крестьянские, грошовые. Вот я тебе и предлагаю: ты мне эту коровёнку отдай. Подари, значит. Другого пути у тебя не будет, увидишь.

Не хотелось Ольге отдавать Маркизу Веттину за бесплатно. Однако ж, куда бы она ни заходила, с кем бы ни разговаривала о печальной участи Маркизы, никто из односельчан горем её не проникся и в положение не вошел. Денег живых, сетуя на бедность и горесть бытия, народ платить не желал. Некоторые и позлобствовали: муженек-то, бездельник, поди, в море-океане полощется, а жена от нищеты попрошайничает.

Помыкалась Ольга по дворам, только сердцем измаялась и духом пала. Возвратилась к Веттину обречённо.

– Твоя правда, Август Карлович! Забирай Маркизу в подарок.

Ночь проревела Ольга в остывающем, уже готовящемся к прощанию доме. Всё в нём, кроме треснувшего в иных местах Ольгиного чемодана из свинячьей кожи, оставалось на своих местах. Но предчувствие грядущего запустения уже скользило по стылым половицам, вздыхало тенетами в углах, осыпалось угольной печной сажей. Той ночью вспоминала Ольга сызнова всю свою жизнь, все тридцать лет, что прошли в этом доме.

Эти дни Ольга ходила как чужая. В суматохе, в мыслях о будущем, о прошлом не раз забывала покормить собаку. Алюминиевая её миска подернулась коркой застывшего жира и пованивала. А Бьянке есть и не хотелось. Она исхудала, выперла ребрами, осунулась, взглядом померкла. Жизнь её, наполненная смыслом, заботами об одном, потом о втором хозяине, о щенках, об охоте, да и просто радостью от каждого нового дня, сделалась бесцветной, лишенной даже самых скромных целей. Она не понимала, но чувствовала, что с нею творится неладное. В тягостных предчувствиях провела она ночь подле Маркизы. Наутро Ольга пришла в хлев неприбранной, в ночнушке, и принялась (в последний же раз!) доить корову. Лайка не отходила от неё, глядела на хозяйку с недоверием, даже с какой-то враждебностью.

И когда ближе к полудню Ольга потащила на верёвке за собой Маркизу на двор к чужим людям, Бьянка неотступно ковыляла следом, пачкая культи, хвост и живот жирной просёлочной грязью. Потом ждала хозяйку под дождём, возле чужих ворот. Вышла из калитки Ольга одна, с красными воспалёнными веками, с платочком в крепко, до судороги сжатом кулаке. Поглядела на Бьянку. И от одного лишь вида мокрой, больной, израненной, грязной собаки слёзы вновь навернулись ей на глаза.

– А с тобою-то что делать?! – в голос закричала она.

…Настороженно смотрела Бьянка на поспешные хозяйкины сборы, не понимая их назначения, только сердцем предчувствуя беду. Лайка теперь почти не выходила из дома, с трудом и болью поднималась в сенях с той же самой телогрейки, на которой рожала своих щенят, зализывала культи. Иногда заходила в избу, страшась непривычной её пустоты, гулкости. Ольга не ругала её, как прежде, за вторжение на хозяйскую половину. Только смотрела с грустью, даже с отчаянием.

Чего только не передумала она, решая судьбу Бьянки. Хотела пристроить в хорошие руки, но таковых на больную собаку не нашлось. От идеи взять лайку с собой отказалась сразу, и сама-то не понимая ещё, как доберётся до места. Оставить возле дома одну, бросить? Нет! Надвигалась зима, голод. Оставалось только одно, единственно правильное, по разумению Ольги, решение – о нём она думала все последние дни…

Вечером, накануне отъезда, прихватив в сельпо бутылку водки, отправилась она в избу Любаши. Та как раз бутылку эту Ольге и отпустила, не подозревая, зачем она ей понадобилась. Муж Любаши, ветеран, воротясь с работы на лесопилке, восседал на кухне в неизъяснимой обиде на окружающий мир. Нелюбезной матери ветерана Ольга объяснила, что пришла договориться с её сыном о помощи. Конечно, оплаченной. Ветеран слушал Ольгу, уставившись на многообещающий газетный сверток у неё в руках. И когда она протянула ему сверток, кивнул, радостно согласный на всё. Сговорились на завтра.

В эту ночь Бьянка спала, впервые не чувствуя ни боли, ни времени. Хозяйка разбудила собаку, гладила, виновато отворачивая лицо с заплаканными глазами. И вдруг надела на неё городской ошейник. Защелкнула на нём ржавый карабин поводка. Отворила дверь, двинулась решительно к покосившемуся, но ещё крепкому штакетнику. Бьянка в поводке ползла следом, виляя крючком хвоста, радуясь, что хозяйка решила с ней погулять. Ей так хорошо было увидеть знакомый лес вдалеке, поникшие стебли осоки, рослые, сухие скелеты борщевика. Вспомнить их запах.

Бьянка доверяла хозяйке. Знала, что она позаботится о ней, если Бьянка не сможет дальше терпеть боль. Даже если им придет пора проститься, хозяйка сделает всё как надо.

Дойдя до штакетника, Ольга привязала поводок к крепкой жердине. И опустилась перед собакой на колени.

– Прости меня, милая Бьянка, – всхлипывая, говорила она, а слёзы всё катились – по щекам, губам, шее. – Я плохая хозяйка. Я это знаю. Но по-иному я поступить не могу. Прости меня, за предательство. За то, что не уберегла тебя. За то, что ты страдала, а не жила. Господь меня накажет за это. А я буду до конца своих дней просить у Него прощения. Ты только не бойся, голубушка. Не бойся ничего. Хорошо?

Бьянка не понимала её слез. Сделала то, что сделала бы на её месте всякая собака, чувствующая страдания любимого человека. Она лизнула её в соленое лицо. И ещё раз. И ещё, слизывая и глотая горькие женские слёзы. Но они набегали вновь и вновь.

Наконец, шмыгая носом и не обтирая лица, Ольга поднялась с земли. Коленки её серых рейтуз потемнели от грязи, снега, увядшей травы.

– Прощай, Бьянка, – тихо молвила Ольга и, не оборачиваясь, пошла к дому.

Лайка рванулась за ней, позабыв про поводок и ошейник, которых не знала все долгие годы деревенской жизни, но тут же упала в студеную жижу. Культями сучила по скользкой, гуталиново-чёрной земле, покуда, наконец, не выгребла на дерн. И только тут поняла: в её мире сейчас произойдет необратимое, страшное. Она видела, как Ольга с чемоданом прошла мимо дома, свернула на просёлочную дорогу. Поняла: она уходит навсегда. И чтобы остановить её, возвратить обратно, закричала Бьянка во всё свое хриплое, надсаженное горло. Вся боль, все страдания, что выпали на долю этой породистой, ладной когда-то лайки, соединились теперь в её стоне. Она звала долго, обреченно, пока окончательно не сорвала горла. А потом лишь скулила жалобно, всё ещё пытаясь высвободиться из неподдающихся кожаных пут…

Сначала Бьянка не поняла, кто движется ей навстречу. Портки цвета хаки, заправленные в болтающиеся ботфорты резиновых, закатанных по колено бродней, куртка с засаленными рукавами, шлем танкиста на голове. Ветеран с железным хрустом переломил ствол «вертикалки» шестнадцатого калибра, вставил оснащённую жаканом жёлтую пластиковую гильзу, прицелился в Бьянку. Звук преломленного ружья Бьянка знала сызмальства, но вначале не поняла, в кого целится человек, а когда увидела, что целится он в неё, послушно легла в тающий снег.

Над Астахино опять кружило ледяную канитель, стайка соек с радостным щебетом слетела с рябины, как и сто, и тысячи лет назад, Паденьга несла тёмные воды к Великому океану, из трубсеверных изб струился смоляной до горечи еловый дымок, а в местном клубе звучала сладкая ария из «Любовного напитка» Доницетти.

Знакомая мышка-полёвка выбралась из своей норки и теперь смотрела на Бьянку блестящими крохотными и, казалось, всё понимающими глазами.

Вдруг вспомнилась мама, озорной щенячий выводок, запахи свежего сена и увядших васильков. И ещё, конечно, вспомнились собственные дети – безвременно канувшие и лишившие её дальнейшую жизнь цели и смысла. Вспомнилась, как-то разом и быстро вся её прошедшая жизнь, самые главные её мгновения, которых на поверку оказалось не так и много. Бьянка не успела испугаться или удивиться людской жестокости. Она даже выстрела, расколовшего низкое астахинское небо, не испугалась. Мгновение, и сокрушающие всё на своём пути двадцать шесть граммов свинца ударили собаке в грудь, разорвали в клочья её сердце. «Не страшно» – мелькнуло в голове Бьянки. Тёплая волна ласково укрыла её в своей пучине. Она умерла. К счастью, мгновенно…

Через час с небольшим приблизился к Бьянке, дребезжа связкой банок, Костя-Космонавт в лохматой овчине. Опустился на колени перед её растерзанным телом, горько заплакал. Слезы из стариковских глаз сыпались тёплым градом на собачью морду, на рану отверстую, на старый кожаный ошейник на шее. Костя снял его, с трудом поднялся на ноги и сгрёб в охапку окоченевшее тело, выпростав и на овчину, и на седую бороду чуть не миску густеющей крови. И медленно, задыхаясь, двинулся в сторону леса. Возле смолистого ствола ели, помнившей ещё британскую интервенцию русского севера, опустил Бьянку на землю и, вооружившись жестяной кружкой, из которой обычно пил горячую воду, принялся с усердием копать последнее прибежище для собаки. Земля ещё не продрогла и потому поддавалась Косте легко. Но много ли жестяной кружкой наковыряешь? Трудился юродивый без устали, взмок. Могилка получилась хоть и не глубокая, зато аккуратная, сухая. Костя выстлал дно еловым лапником, уложил на него Бьянку. И долго, старательно засыпал её сухою землей. Надгробный крест собаке не полагался. Костя начертал пальцем на холмике только имя – Бьянка. Зачем-то латинскими буквами, которых сроду не знал. На буквы тут же стал сыпать хлопьями снег и вскоре скрыл навеки и имя Бьянки, и само её существование.

Только это случилось, где-то у горизонта громыхнуло раскатисто, грозно, и над мутными за снегом зубцами тайги вспыхнула яркой звездой и всё дальше уходила в бездну Вселенной теперь уже крохотная, будто светлячок, баллистическая ракета. Она поднималась всё выше – над лесом, над стылым северным краем, над прекрасным, чарующим миром, который мы называем планетой Земля. Над одной из песчинок в безбрежных дюнах мироздания. Костя-Космонавт следил за полётом ракеты, улыбаясь чему-то счастливо и осеняя ракету размашистым крестным знамением.

– Царствие небесное! – прокричал он радостно вслед едва мерцающему светлячку. – Царствие небесное!

От редакции: Благодарим писателя Дмитрия Лиханова за любезное разрешение представить американским читателям фрагмент своей новой прекрасной книги “BIANCA. Жизнь белой суки”


Редакция не несет ответственности за содержание рекламных материалов.

Наверх